RuEn

«Пять вечеров»: импрессия

Проба пера

Третьи за фестиваль «Пять вечеров» — иные. Самые условные — самые правдивые. Не длинные — короткие. Стремительные, ускользающие, промелькнувшие на одном дыхании. Странные характеры ошеломляют достоверностью. Игольчатые, дерганные, напуганные, смешные, перебитые, искалеченные, добрые, несчастные, верящие, ждущие. Послевоенные. Бьющиеся. За счастье. С жизнью и за жизнь.
Режиссеру Виктору Рыжакову удалось практически невозможное — прочитать и поставить «Пять вечеров» вне квазиреальности 1950-х годов. Вне кинореальности. Совершить дистилляцию. Все наши лжепредставления, все наши «как бы так», весь ностальгический душок и запах типографских красок, покрывающих современные открытки «под CCCР» выпарен. Осталось главное — основа. И ее свойства. Остались контуры, черты. Те, что, бесспорно, выдержат проверку на подлинность. Условный театр, условный ключ, — слава Б-гу! — на безусловность не претендующий. 
Режиссер лишь быстрым росчерком намечает приметы времени, намеки человеческого сердца, признаки душевных побуждений. В черном кубе сцены деревянный квадратный помост со встроенным вертящимся кругом, на котором — проем двери (арка), пока заклеенный бумагой. На этой арке нам проекцией штрихуют дверь, радиоточку, крючки для одежды.
На пальцах, на словах эту историю уже не объяснить. Нужны какие-то эскизы на полях. И мизансцены в спектакле — как бы из черновиков романа. Слава (Артем Цуканов) свисает сверху в проеме двери, а Катя (Яна Гладких) ниже; Катя пьяная спит почти в воздухе; Ильин (Игорь Гордин) уносит на руках Тамару (Полина Агуреева) не так, как «принято», а будто ласточкой; ласточкой с перебитым крылом. Ходят герои то на полусогнутых, то на цыпочках, бегут, размахивая ногами и руками, завывают, заикаются, гласные тянут. Штрихи, штрихи… А ты сидишь и понимаешь, что режиссер все объяснил, а ты все понял. Потому что влюбленность в 19 лет не может быть прямой, продуманной и легкоусваиваемой, потому что женщина единственную любовь 19 лет ждет, а про любовь только из радиоточки слышит. 
В спектакле нет натужной, привнесенной красоты. Прекрасны героини и актрисы, но изуродованы смело и бескомпромиссно. В шерстяных чулках, в страшных пальто, в жутких шапках. Превосходна сцена встречи Тамары и Зои (Евгения Дмитриева). Стоят они друг против друга, одинаково одетые, одинаково несчастные, одинаково замученные, одинаково убогие. И то, что эти люди войну пережили, блокаду, а вслед за этим ГУЛАГ — это ре-аль-ность?! И разве реальность — это кружевные скатерти, приталенные платья, грампластинки, советские комедии, воротнички и триумфальная арка?! Или все же бездверный, осиротевший проем, пустота, одиночество, страх? Тотальный, под кожей угнездившийся испуг?! Жизнь — такая реальность, что сама себе искажение (исказит, перекривит, как лицо от немого страдания).
Оттого и пластика у всех актеров, как у зверков затравленных. Они все человеки, и, прям по Горькому, с большой бы были буквы. Но эта буква так затюхана, так глубоко запрятана, так невостребована и опасна… И Тамара, и Ильин, и Зоя и даже юные Слава и Катя не знают, как с друг другом общаться, межличностный контакт чуть ли не миф, не басня. Поэтому все их общение, вся жизнь — пристройки, пристройки, пристройки…Тамара делает шаг к Ильину и тут же два назад, протянет трясущуюся руку — и опустит, скажет слово — а оно не туда и ни к чему, хочет остановить, а не знает как…
Володина обвиняли в мелкотемье, в том, что герои недостаточно герои. А они ведь напротив — хоть орден давай. Они землю, доставшуюся им плоской, угловатой, совсем для жизни не пригодной, сами раскручивают, да еще и с радостью, да еще и с верой в человека. Откуда только она взята? Чем держится?
А Тамара! Вся союзная химическая промышленность вовек не добьется такого превращения. Она предстает перед нами в ночной сорочке до пола, в сетке на волосах, в стоптанных туфлях, с дергаными губами, со слезами в глотке, будто ее только вчера из клетки со зверем выпустили. Но в ней столько потаенной женственности, манкости, что ясно: если б не те обстоятельства — она бы не в «смирительной рубашке» стояла, а была бы той — в прекрасно-белом. И появляется ОН… помятый, грубоватый, судьбой побитый, ей же и потрепанный… А у Тамары на него реакция — весна освобождения: она надевает платье, туфли, делает «модную» прическу, глаза беспокойно надеются, глаза беспокойно радуются, движения становятся мягче, и к этому не очень-то симпатичному человеку руки тянутся — и хоть и трясутся, но не опускаются.
В финале все герои ставят стулья перед проемом, куда, вставив в петли, возвратили двери. И люди ждут. Ждут, когда откроется обыкновенная дверь, а не очередная триумфальная арка. Ждут, когда придет любимый человек, а не воины-победители, ждут любви, а не победы. Потому что это человек ждет, не государство.
Так приятно посмотреть спектакль про людей, а не про персонажей из прошлого. Так приятно услышать со сцены искреннее: «Ой, только б не было б войны!». И, испугавшись, и, не застыдившись, помолиться о счастье.
P. S. У каждого героя своя мелодия, и все они сообразуются и как будто сплетаются в шестиголосную фугу. Советские критики называли стиль Мейерхольда музыкальным реализмом, нам в Академии объясняют такую формулировку уступкой времени. А вот и нет — подумала я, посмотрев спектакль Рыжакова, — есть такой стиль, и он превосходен.
×

Подписаться на рассылку

Ознакомиться с условиями конфиденцильности